Читать онлайн "Попугай, говорящий на идиш" автора Севела Эфраим - RuLit - Страница 12. Эфраим севела попугай говорящий на идиш читать онлайн


Читать онлайн книгу Попугай, говорящий на идиш

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)

Назад к карточке книги

Эфраим СевелаПопугай, говорящий на идиш

Гарри лег поздно. До двух часов он был с Барбарой в ресторане. Потом, пока вернулись домой, пока легли, еще полчаса, не меньше, ушло на любовные утехи, и когда, наконец, чтоб лучше выспаться, он ушел из спальни от горячей и ненасытной рыжей Барбары и постелил в кабинете, вот тогда зазвонил телефон. Вырвав его из сладких глубин первого сна. В трубке послышался голос мамы. Голос он узнал сразу. Но поначалу никак не мог понять, почему она всхлипывает. Она плакала, стонала и сморкалась у себя там в кондоминиуме в Форт-Лодердейл, Флорида, и Гарри должен был это выслушивать, не совсем еще очухавшись ото сна, на другом конце Америки, в Кливленде.

Наконец он разобрал в маминых стонах, что умерла Фира.

– Какая Фира?

– Не помнишь Фиру? Твоя тетя! Моя старшая сестра Фира!

Да, действительно, у матери была такая сестра. Гарри ее в последний раз видел, когда был еще маленьким мальчиком, и не помнил даже, как она выглядит. Кажется, она единственная из маминых сестер не имела детей, и это еще больше отдалило ее от младшего поколения: не было связи через кузенов. Она пережила мужа и долго, на удивление всей родне, почти до девяноста лет, тянула одна в маленьком городишке, в Нью-Джерси, в том самом доме, который купил еще дед, переселившись в прошлом столетии из Польши в Америку.

– Меня эта новость сразила, – всхлипывала мама.

– Конечно, конечно, – сдерживая зевоту, согласился Гарри. – Но что поделаешь?.. Естественный ход событий… Дай Бог нам дотянуть до ее лет.

– Я уже не дотяну…– сказала мама. – Она была здоровее всех. А я трех детей вырастила, мужа похоронила. И даже теперь мне нет покоя.

Она снова зарыдала.

Отчего мама не имеет покоя, даже теперь, на склоне лет, Гарри знал. Мать провдовствовала недолго и после смерти отца ликвидировала его дело, переехала во Флориду и там, вместо того чтобы спокойно и безбедно доживать у теплого океана, ни с кем не посоветовавшись, не известив заранее детей, вышла замуж. За кубинца. Эмигранта с Кубы. Некоего Фернандо Гомеса, белозубого усатого брюнета, на четверть века ее моложе. Она вложила все, что имела, в ресторан, кубинец стал заправлять всеми делами и по ночам доводил до изнеможения старую женщину, вдруг, в ее-то годы, открывшую, что такое подлинный секс.

Теперь она жалуется, что не дотянет до лет своей старшей сестры Фиры.

– Конечно, миссис Гомес, – подумал, но не сказал Гарри, – ваш образ жизни не способствует долголетию.

Мать, в довершение ко всем своим проделкам, взяла фамилию нового мужа и стала вместо миссис Шварц миссис Гомес. Неплохой подарочек покойнику, с кем прожила бок о бок сорок лет. Но этого покойник не знал. Гарри его еще при жизни обидел, и отец ему так этого и не простил. Вступив в бизнес, открыв свое дело, он сменил уж совсем откровенно еврейскую фамилию Шварц на англосаксонскую Блэк и стал Гарри Блэком – президентом большой инвестиционной компании, с солидными связями в Канаде, Бразилии и Европе.

Когда отец попытался его упрекнуть в том, что стыдиться своего происхождения не большая добродетель, он нашел неотразимый аргумент:

– А мое имя Гарри? Я его, что ли, выбирал? Меня назвали по покойному деду. Но не Гершелем, а Гарри. И имя это выбрал ты, отец. Так что при нееврейском имени не обязательна и еврейская фамилия.

Мать и тогда была человеком более современным, чем отец.

– Что Шварц, что Блэк, – рассмеялась она, – от этого наша фамилия светлее не станет.

Она имела в виду, что Блэк по-английски то же самое, что Шварц по-немецки и на идише, и то и другое означает – черный.

Мама, миссис Гомес, молодящаяся старушка с кра-шенными в темно-красный цвет и, невзирая на это, по-прежнему прозрачными, как пух, волосами, хлюпала носом на другом конце провода.

– Когда похороны? – спросил, чтобы не молчать, Гарри.

– Вот об этом я тебя хотела попросить, сынок. Я не могу вылететь. У меня, как на грех, разыгрался ишиас, и я уже три дня не могу разогнуться. Я умру от огорчения и стыда, если кто-нибудь от нас не поедет на похороны.

– Кто? – спросил Гарри, окончательно просыпаясь, и почувствовал неприятный вяжущий привкус во рту. от выпитой с вечера мешанины из разных вин и виски.

Только на тебя надежда, – снова заплакала мать, – твой брат, ты знаешь, в отъезде, а Сюзан никак не сможет. Я ей звонила. С кем она детей оставит? Ради меня… умоляю… там будут все… и от нас тоже должен быть кто-то… бедная Фира… она тебя так любила… ты был крошкой… и мы на два месяца к ней тебя завезли… когда с твоим отцом ездили в Европу. Гарри… Это моя последняя просьба… Я ведь тоже скоро уйду вслед за Фирой.

Дальше пошли такие густые рыдания, что Гарри ничего не оставалось, как согласиться.

Настроение было испорчено. Лететь черт знает куда, терять дорогое время, отменить столько деловых встреч, и лишь для того, чтобы потолкаться среди малознакомых родственников, собравшихся со всей Америки в этот жалкий городишко, откуда три поколения назад пошел их род на американской земле, притворно вздыхать и делать печальное лицо, говорить пустые, но приличествующие случаю слова и выслушивать комплименты и неискушенные восторги по поводу его, Гарри Блэка, не сглазить бы, блистательной карьеры.

Он плохо проспал остаток ночи и утром заказал билеты на дневной рейс в Нью-Йорк. Не один билет, а два. Рыжая Барбара, его любовница с роскошным ирландским телом, белым и усеянным веснушками, не захотела оставаться дома одна. Она уже второй месяц жила у Гарри. Он привез ее из Лос-Анджелеса, где она дебютировала в фильме, финансированном его, Гарри, компанией. Дебютировала не она, а ее тело. В фильме Барбара по большей части снималась обнаженной и в сексуальных сценах была настолько пластична и вы– разительна, что срочно заказали еще несколько сценариев подобного рода, уже специально для нее, чтоб продлить коммерческий успех, достигнутый первым фильмом. До начала съемок Барбара перебралась к Гарри в Кливленд, и с тех пор он почти каждую ночь пил и не высыпался.

Появиться среди своей еврейской родни с рыжей Барбарой, которую многие, возможно, видели в фильме и поэтому знают, как она выглядит без одежды, было не совсем удобно и, конечно, не приличествовало печальному поводу, сведшему всю семью вместе. Потом, кое-кто знал Кристину, жену Гарри, с которой он уже три года в разводе, помнили, несомненно, его детей, живущих теперь в Калифорнии с отчимом. Это все вызовет недоуменные взгляды, незаданные вопросы, еврейское пожимание плечами и переглядывания друг с другом за его спиной.

Я никогда не бывала на еврейских похоронах, – сказала Барбара за завтраком, разметав по голым, в веснушках, плечам свою рыжую, с медным отливом, гриву. – Это должно быть забавно.

Гарри не смог ее убедить, что лучше ей остаться в Кливленде и дожидаться его возвращения. Барбара настояла. И единственное, в чем она ему уступила, – не наложила, как обычно, много краски на лицо и ресницы и поэтому в самолете выглядела мятой и словно неумытой.

Городок, в котором умерла тетя Фира. казалось, ни в чем не изменился с тех пор, как Гарри мальчиком провел здесь лето. Он даже узнал дом, немного старомодный, из красного кирпича и без привычного гаража. Покойная автомобилем не пользовалась. Только деревья перед домом – толстые буки – разрослись неимоверно, и нижние ветви тяжело лежали на крыше.

Когда-то эта улица, да и все прилегающие, были заселены исключительно евреями. Теперь население сменилось полностью: в окнах и на тротуарах мелькали одни черные лица. Тетя Фира была последней еврейкой и последним белым человеком во всей округе.

Евреи, окрепнув и разбогатев, переселились в лучшие районы, а в их обветшалые дома въезжали другие бедняки – негры и пуэрториканцы. Даже синагога, в двух домах от тети Фиры, тоже была брошена, и сейчас там пели псалмы негры-баптисты, а на кирпичных стенах по-прежнему виднелись шестиконечные иудейские звезды.

Поэтому вся религиозная часть похорон проводилась в нескольких милях отсюда, в роскошном – сплошной парк в еврейском районе с новой современной синагогой из стекла и бетона.

Тетя Фира, сморщенная, маленькая, как ребенок, лежала в отлично сделанном, недешевом гробу. Молодой упитанный раввин говорил много похвальных слов об ее благочестивой жизни и ставил покойницу в пример сидевшим на скамьях похоронного дома, хорошо одетым, холеным евреям и еврейкам, среди которых отлично вписалась съехавшаяся сюда родня Гарри Блэка. Даже Барбара не совсем выделялась. На скамьях попадались похожие англосаксонские лица блондинок. По всей видимости, жены евреев, при замужестве перешедшие в иудаизм.

В комнатах тети Фиры было запустение, какое бывает в жилищах старых, потерявших подвижность людей. И мебель и картины на стенах были старыми, ветхими, их поставил здесь еще дед, приехав из Польши, и никто их с тех пор не сдвигал с места.

На комоде с облупленными боками в высокой клетке из позеленевших медных прутьев сидел, нахохлившись, на перекладине старый зеленый попугай с красным пятном над клювом, касаясь длинным хвостом кучки помета – клетку давно не убирали. Глаза попугая были затянуты розовой кожицей, и казалось, он спит среди шума в переполненном гостями доме. Лишь изредка пленка сдвигалась с круглых глаз, клюв приоткрывался и попугай издавал вздох, какой может издать только старый еврей, когда он чем-то опечален:

– Ай-яй-яй-яй-яй.

И все в комнате вздрагивали и кое-кто даже улыбался.

Старушонка, из тех, что навещала покойницу, объяснила приехавшим, что этот попугай был долгие годы единственным собеседником тети Фиры и перенял все ее манеры и привычки. Тетя Фира под старость почти забыла английский и рассуждала сама с собой на языке предков – на идише. Попугай вторил ей. Такая умная птица! Он даже научился картавить, точь-в-точь как евреи в польских местечках.

– Знаете, – сказала старушка, моргая розовыми, как у попугая, без ресниц, веками, – во всем нашем городе они только двое разговаривали на идише. Остальные забыли. Даже я еле помню.

Она повернула сморщенное личико к попугаю и сказала пару непонятных слов. На идише, догадались все в комнате и даже привстали с мест, ожидая, что ответит попугай.

Попугай совсем по-еврейски, с мировой скорбью в круглых глазах, посмотрел на них и, ничего не ответив, сдвинул, как занавески, розовые пленки на глазах.

Гарри листал старый альбом в малиновом бархатном переплете, с залысинами в местах, где их касались пальцы. Рыжая Барбара через его плечо разглядывала фотографии, пожелтевшие, в трещинах. Здесь был и дед с бородой, в черной фуражке-картузе, какие носили в ту пору в Российской империи, и бабка в черном платке, по-крестьянски повязанном под подбородком. И мать Гарри, нынешняя миссис Гомес, – маленькая пухлая девочка со светлыми локонами и в юбке колоколом, в ту пору не подозревавшая, что есть такая болезнь по названию ишиас.

Все свое имущество покойная завещала еврейской общине, а так как в основном это был хлам, то порешили пригласить сюда эмигрантов из СССР – пусть выберут, что им приглянется. Родственники согласились взять лишь по какому-нибудь незначительному предмету на память. Как сувенир. Гарри остановил свой выбор на медном подсвечнике-меноре, куда вставляют на Хануку восемь свечей и каждый день зажигают по одной. Менора была прошлого столетия, из Восточной Европы. Из багажа деда.

Все брали по одной вещи. И Барбаре тоже захотелось что-нибудь взять.

– Можно попугая? – попросила она Гарри, неуместно блеснув порочными глазами.

Он усмехнулся, пожал плечами:

– Мало тебе хлопот? Возьми.

И стал думать об оставленных дома делах, о предстоящих переговорах с инвеститорами из Торонто, приезд которых он из-за похорон передвинул на один день.

Как попугай перенес перелет из Нью-Йорка в Кливленд, они не знали: он ехал в своей клетке в багажном отделении самолета.

В доме Гарри Блэка клетку с попугаем поставили в гостиной между тумбой со стереофоническим проигрывателем и высоким торшером: Барбара вычистила клетку, налила свежей воды, протерла каждый медный прутик, и клетка засверкала, как пожарный колокол.

А менору с восемью пустыми чашечками для свечей поместили в противоположном углу, где Гарри собрал коллекцию сувениров, привезенных из дальних деловых поездок. На стене щерились черные ритуальные маски из Африки. На полу сидел, расставив круглые колени, упитанный бронзовый Будда, купленный в Бангкоке. Над ним печально смотрел с креста деревянный распятый Христос с длинным удивленным лицом, которого Гарри раздобыл в Польше. Русская темная икона мерцала тусклой позолотой оклада. И маленькая менора совсем потерялась в этой коллекции.

Гостиная была большая, просторная, полная света, и воздух был чистый и прохладный, процеженный через кондиционер. А старый попугай задыхался. Ему недоставало захламленной тесноты, привычных запахов лекарств, играющих в солнечном луче пылинок, веток бука, хлопающих по мутному, давно немытому окну.

Вечером пришли гости. Канадский партнер Гарри из Торонто Сэм Винстон, такой же высокий и уже начинающий полнеть еврей, как и Гарри.

«Какой он Винстон? – почему-то ухмыльнулся в душе Гарри. – Тоже сменил фамилию, чтоб выглядеть ВАСПом. Небось, отца зовут Кац или Рабинович».

С Сэмом приехала его секретарша Жаннет – канадская француженка. Не такая вульгарная, как Барбара, но зато и с меньшим зарядом секса.

И еще одна пара. Кливлендский адвокат Брюс Мортон и его подружка – коллега по конторе, незамужняя Майра Кипнис. Оба евреи.

Сначала они обедали в загородном клубе. Вечером ввалились к Гарри, уже изрядно отяжелев от еды и питья. И принялись танцевать, включив на всю мощь стереопроигрыватель.

Попугай вздрагивал в своей клетке, ерошил перья, втягивал голову в плечи, высунув лишь желтый, как слоновая кость, кривой клюв.

Барбара, пьяная, заплетающимся языком рассказала гостям о попугае. С ним попробовали разговаривать. Он не отвечал. Жаннет задала вопрос по-французски.

– Идиоты! – вспомнила Барбара. – Он знает лишь один язык… еврейский.

– Иврит? – спросил Сэм.

– Нет, идиш, – ответил Гарри. – Моя покойная тетя пользовалась только этим языком, объясняясь с попугаем. После смерти тети попугай остался последним могиканином, понимавшим идиш.

Все рассмеялись удачной шутке хозяина дома. Темноволосая Майра вздохнула:

– Я тоже немножко понимаю. Честное слово. Мой дедушка с бабушкой, когда хотели что-нибудь утаить от моих ушей, пользовались этим языком.

– Спроси его на идише, – загорелась Барбара.

– Не умею. Спрашивать не умею. Лишь немножко понимаю.

Они отстали от попугая.

К ночи гости перепились. Женщины утомились от танцев, перегрелись и стали обнажаться, сбрасывая понемногу с себя всю одежду. Барбара сняла даже трусики и раскинулась на ковре, широко расставив ноги, подтверждая, что все в ней натурально, и роскошные волосы – свои, некрашеные; на ее лобке пониже выпуклого живота кудрявился рыженький пучок.

Возле Барбары клевал носом Сэм Винстон. Без пиджака и без рубашки, но в брюках. В одной руке он держал бокал с кусочками тающего льда, а ладонью другой мял плоско опавшие груди Барбары.

Гарри на другом конце целовал секретаршу Сэма – Жаннет, раздевшуюся не совсем до конца. Брюс и Майра жались на диване. Голова Брюса с закрытыми глазами покоилась на ее коленях, а голова Майры была запрокинута на спинку дивана и глаза устремлены в потолок.

Стереофонический грохот, оборвавшись, умолк —

кончилась пластинка, и механический рычаг, потрескивая, переворачивал ее другой стороной. И пока было непривычно тихо, вдруг послышался скрипучий горестный вздох:

– Ай-яй-яй-яй-яй…

Как будто старый как мир еврей хочет пожаловаться на свою судьбу.

И Барбара, и Сэм, и Гарри, и Жаннет, и Брюс, и Майра повернулись к попугаю.

Старая зеленая птица потопталась серыми скрюченными лапами на перекладине и изрекла четко:

– Вей из мир! Вос хот геворн мит ди идн! (Горе мне! Что сталось с евреями!).

– Что? Что он такое говорит? – вскочила на четвереньки голая Барбара.

– Он говорит на идише, – сонно сказала с дивана Майра. – И, если я его поняла правильно, он сказал мало лестного о нас.

НАШ ПРЕЗИДЕНТ

Я приехал в гости в Мевасерет Цион-маленький поселок для новых репатриантов в Иудейских горах под Иерусалимом. Мой друг встретил меня на автобусной остановке в прорубленном в скалах ущелье и повел по асфальтовому серпантину, чтобы по мостику перейти на другую сторону шоссе.

На автостраде машины кишели как муравьи, а на перекинутом высоко мостике и на самой дороге к поселку было пустынно в этот час. Потом вдали показалась автомашина, большая и дорогая. Кажется, «кадиллак». А впереди неслись на сверкающих никелем мотоциклах два дюжих парня в черных кожаных куртках и галифе и в белых пластиковых шлемах.

Это

– президент Израиля, – почтительно сообщил мой друг. – Тут, в горах, его дача, и он каждое утро в сопровождении охраны едет в Иерусалим в свою резиденцию.

Мы сошли с дороги и остановились, чтоб пропустить кортеж, а заодно поближе рассмотреть президента еврейского государства, которого я знал лишь по газетным портретам, и он мне казался очень похожим на старенького детского доктора, как их рисуют в сказках для детей.

При виде сверкающих мотоциклов сопровождения и черного лака шикарного автомобиля я невольно подтянулся, как бывший офицер, вытянул руки по швам и от волнения и торжественности почему-то захотел затянуть негромко, хотя бы шепотом, государственный гимн.

«Кадиллак» с мотоциклами впереди миновал мостик, а мы ждали его на повороте, круто уводившем асфальтовую ленту вниз, к автостраде. Мотоциклисты лихо заложили глубокий вираж, наклонив машины под опасным углом. И один мотоцикл, потеряв равновесие, шлепнулся на асфальт чуть не под колеса «кадиллака», чудом успевшего затормозить. Белый пластмассовый шлем охранника покатился по насыпи. Сам охранник лежал на земле и морщился, потирая рукой в черной перчатке ушибленное плечо.

В черном «кадиллаке» открылась дверца, и на асфальт неуверенно ступил седенький еврейский дедушка в черной старомодной шляпе и таком же пальто, засеменил к упавшему мотоциклу, кряхтя опустился на одно колено и прижал к себе голову своего незадачливого стража. Дюжий парень, затянутый в черную кожу, стал всхлипывать на его плече, а он гладил его кудрявую голову, совсем как своему внуку. Выглядело это все нелепо и комично, как в еврейском анекдоте, но поверьте мне: вместо того чтобы рассмеяться, я чуть не заревел в голос. Потому что такое можно увидеть только в еврейском государстве, непохожем на все остальные. И до своих последних дней я никогда не забуду этой картины: плачущий солдат, ушибший плечо, и глава государства, утешающий его, как дедушка.

СОЛДАТСКИЕ ШТАНЫ

Солдатские штаны. Цвета хаки. Или оливкового цвета. В зависимости от рода войск. С обилием карманов сзади и спереди. Заправленные в шерстяные носки и в высокие армейские ботинки, которые весят полпуда, особенно в такую жару, какая бывает на Ближнем Востоке.

Казалось бы, что поэтического и возвышенного может быть в солдатских штанах? Простите, но это для вас. А что касается меня… то, когда я вижу эти самые солдатские штаны цвета хаки или оливкового цвета, только что выстиранные и вывернутые наизнанку со швами наружу и множеством болтающихся карманов, вывешенные для просушки на балконе иерусалимского дома, мое сердце начинает биться учащенно.

Потому что это уже не штаны, а флаг, сообщающий всем окружающим балконам, что обладатель этих штанов, хозяин дома, благополучно вернулся из армии, жена, плача от счастья, выстирала их и гордо вывесила штанинами вверх и в разные стороны для всеобщего обозрения, как знак семейного торжества.

Когда кончилась война Судного дня и первые партии солдат хлынули домой с Голанских высот и Суэцкого канала, бородатые, просоленные и грязные, на многих балконах Иерусалима затрепетали на сухом ветерке солдатские штаны цвета хаки и оливкового цвета, с которых жены и матери, мешая слезы с мыльной пеной, отстирали песок пустынь и копоть взрывчатки.

Свесившись с бельевых веревок, солдатские штаны словно кричали всей улице со своих балконов:

– В нашем доме полный порядок! Радуйтесь, люди добрые, вместе с нами!

А на тех балконах, где не было видно солдатских штанов и сиротливо болтались пустые бельевые веревки, было траурно неуютно и одиноко. В те дома или еще не вернулись, или уже никогда не вернутся мужчины.

Я помню старушку, сгорбленную, опершуюся на посох, сощурившую слезящиеся глаза на балконы с солдатскими штанами. Она пальцем считала каждую пару и бормотала, как молитву:

– Слава Богу, слава Богу… Еще раз слава Богу. Господи наш, никого не обойди, вывесь на каждом балконе солдатские штаны.

Глядя на эту бабушку, я, к тому времени тоже демобилизованный и вывесивший свои выстиранные штаны на нашем балконе, вспомнил такую же старушку, что повстречалась нам в первый день войны, когда мы, резервисты, только что облачившиеся в военную форму, еще не опомнившиеся от неожиданности, мчались в реквизированных для нужд армии пассажирских автобусах из Иерусалима на север, к Голанским высотам.

В нашем автобусе было человек пятьдесят солдат. Новенькое обмундирование еще мешковато и неудобно сидело на нас, каски сползали на глаза на всех неровностях дороги. Мы были взвинчены, день был сухой и жаркий, в горле пересохло, язык стал шершавым, как наждак. Мы мучительно хотели пить.

Шофер автобуса не меньше остальных страдал от жажды, и хоть был строжайший приказ не останавливаясь мчаться к Голанам на помощь нашим отступающим частям, как только мы въехали в какой-то поселок, подрулил к маленькому магазину с бутылками кока-колы на вывеске и со скрежетом затормозил, распахнув и передние и задние двери.

Пятьдесят солдат ворвались в эту крохотную лавочку. Вернее, там поместилось не больше десяти, остальные толпились снаружи, и им из рук в руки передавали поверх касок запотевшие в холодильнике бутылки.

Хозяйка магазина, женщина лет под семьдесят, очень похожая на Голду Меир, суетилась у прилавка. В считанные минуты мы опустошили весь магазин. Выпили все, что было возможно пить. Всю кока-колу, содовую воду, апельсиновый и грейпфрутовый соки. Тем, кому не хватило напитков, пришлось довольствоваться водой из крана.

Старушка отдала нам весь свой товар, все запасы. Магазин был крохотный, не из богатых, и все, что мы выпили, было единственным достоянием старенькой хозяйки.

Освежившись и ожив, мы полезли в карманы за деньгами.

– Сколько с нас, мамаша?

Солдаты весело галдели, суя ей деньги. Задние с улицы передавали смятые фунтовые бумажки, пригоршни мелочи.

Хозяйка магазина подняла руку, как бы отстраняя деньги, и шум понемногу улегся.

– Не надо платить, – тихо сказала старушка. – Я вас очень прошу. Заплатите потом… когда поедете назад… Только, будьте добры, вернитесь живыми… Ладно? Тогда и заплатите мне.

Каюсь, я не уплатил за напитки и после войны. Никак не мог вспомнить, какой дорогой мы ехали на фронт, в каком поселке остановились попить.

Но когда я увидел старушку с посохом, считавшую скрюченным пальцем солдатские штаны, вывешенные после стирки на иерусалимских балконах, я вспомнил и ту, что напоила нас в первый день войны, отдав все, что имела. И хоть у меня давно нет своей матери, как никогда прежде, я почувствовал, что еще не осиротел.

Назад к карточке книги "Попугай, говорящий на идиш"

itexts.net

rulibs.com : Проза : Современная проза : Попугай, говорящий на идиш : Эфраим Севела : читать онлайн : читать бесплатно

Немецкое издательство «Ланген-Мюллер» включило произведение Эфраима Севелы в сборник работ пятнадцати крупнейших сатириков мира наряду с такими писателями, как Ярослав Гашек, Шолом-Алейхем, Арт Бухвальд, Михаил Зощенко.

Гарри лег поздно. До двух часов он был с Барбарой в ресторане. Потом, пока вернулись домой, пока легли, еще полчаса, не меньше, ушло на любовные утехи, и когда, наконец, чтоб лучше выспаться, он ушел из спальни от горячей и ненасытной рыжей Барбары и постелил в кабинете, вот тогда зазвонил телефон. Вырвав его из сладких глубин первого сна. В трубке послышался голос мамы. Голос он узнал сразу. Но поначалу никак не мог понять, почему она всхлипывает. Она плакала, стонала и сморкалась у себя там в кондоминиуме в Форт-Лодердейл, Флорида, и Гарри должен был это выслушивать, не совсем еще очухавшись ото сна, на другом конце Америки, в Кливленде.

Наконец он разобрал в маминых стонах, что умерла Фира.

— Какая Фира?

— Не помнишь Фиру? Твоя тетя! Моя старшая сестра Фира!

Да, действительно, у матери была такая сестра. Гарри ее в последний раз видел, когда был еще маленьким мальчиком, и не помнил даже, как она выглядит. Кажется, она единственная из маминых сестер не имела детей, и это еще больше отдалило ее от младшего поколения: не было связи через кузенов. Она пережила мужа и долго, на удивление всей родне, почти до девяноста лет, тянула одна в маленьком городишке, в Нью-Джерси, в том самом доме, который купил еще дед, переселившись в прошлом столетии из Польши в Америку.

— Меня эта новость сразила, — всхлипывала мама.

— Конечно, конечно, — сдерживая зевоту, согласился Гарри. — Но что поделаешь?.. Естественный ход событий… Дай Бог нам дотянуть до ее лет.

— Я уже не дотяну…— сказала мама. — Она была здоровее всех. А я трех детей вырастила, мужа похоронила. И даже теперь мне нет покоя.

Она снова зарыдала.

Отчего мама не имеет покоя, даже теперь, на склоне лет, Гарри знал. Мать провдовствовала недолго и после смерти отца ликвидировала его дело, переехала во Флориду и там, вместо того чтобы спокойно и безбедно доживать у теплого океана, ни с кем не посоветовавшись, не известив заранее детей, вышла замуж. За кубинца. Эмигранта с Кубы. Некоего Фернандо Гомеса, белозубого усатого брюнета, на четверть века ее моложе. Она вложила все, что имела, в ресторан, кубинец стал заправлять всеми делами и по ночам доводил до изнеможения старую женщину, вдруг, в ее-то годы, открывшую, что такое подлинный секс.

Теперь она жалуется, что не дотянет до лет своей старшей сестры Фиры.

— Конечно, миссис Гомес, — подумал, но не сказал Гарри, — ваш образ жизни не способствует долголетию.

Мать, в довершение ко всем своим проделкам, взяла фамилию нового мужа и стала вместо миссис Шварц миссис Гомес. Неплохой подарочек покойнику, с кем прожила бок о бок сорок лет. Но этого покойник не знал. Гарри его еще при жизни обидел, и отец ему так этого и не простил. Вступив в бизнес, открыв свое дело, он сменил уж совсем откровенно еврейскую фамилию Шварц на англосаксонскую Блэк и стал Гарри Блэком — президентом большой инвестиционной компании, с солидными связями в Канаде, Бразилии и Европе.

Когда отец попытался его упрекнуть в том, что стыдиться своего происхождения не большая добродетель, он нашел неотразимый аргумент:

— А мое имя Гарри? Я его, что ли, выбирал? Меня назвали по покойному деду. Но не Гершелем, а Гарри. И имя это выбрал ты, отец. Так что при нееврейском имени не обязательна и еврейская фамилия.

Мать и тогда была человеком более современным, чем отец.

— Что Шварц, что Блэк, — рассмеялась она, — от этого наша фамилия светлее не станет.

Она имела в виду, что Блэк по-английски то же самое, что Шварц по-немецки и на идише, и то и другое означает — черный.

Мама, миссис Гомес, молодящаяся старушка с кра-шенными в темно-красный цвет и, невзирая на это, по-прежнему прозрачными, как пух, волосами, хлюпала носом на другом конце провода.

— Когда похороны? — спросил, чтобы не молчать, Гарри.

— Вот об этом я тебя хотела попросить, сынок. Я не могу вылететь. У меня, как на грех, разыгрался ишиас, и я уже три дня не могу разогнуться. Я умру от огорчения и стыда, если кто-нибудь от нас не поедет на похороны.

— Кто? — спросил Гарри, окончательно просыпаясь, и почувствовал неприятный вяжущий привкус во рту. от выпитой с вечера мешанины из разных вин и виски.

Только на тебя надежда, — снова заплакала мать, — твой брат, ты знаешь, в отъезде, а Сюзан никак не сможет. Я ей звонила. С кем она детей оставит? Ради меня… умоляю… там будут все… и от нас тоже должен быть кто-то… бедная Фира… она тебя так любила… ты был крошкой… и мы на два месяца к ней тебя завезли… когда с твоим отцом ездили в Европу. Гарри… Это моя последняя просьба… Я ведь тоже скоро уйду вслед за Фирой.

Дальше пошли такие густые рыдания, что Гарри ничего не оставалось, как согласиться.

Настроение было испорчено. Лететь черт знает куда, терять дорогое время, отменить столько деловых встреч, и лишь для того, чтобы потолкаться среди малознакомых родственников, собравшихся со всей Америки в этот жалкий городишко, откуда три поколения назад пошел их род на американской земле, притворно вздыхать и делать печальное лицо, говорить пустые, но приличествующие случаю слова и выслушивать комплименты и неискушенные восторги по поводу его, Гарри Блэка, не сглазить бы, блистательной карьеры.

Он плохо проспал остаток ночи и утром заказал билеты на дневной рейс в Нью-Йорк. Не один билет, а два. Рыжая Барбара, его любовница с роскошным ирландским телом, белым и усеянным веснушками, не захотела оставаться дома одна. Она уже второй месяц жила у Гарри. Он привез ее из Лос-Анджелеса, где она дебютировала в фильме, финансированном его, Гарри, компанией. Дебютировала не она, а ее тело. В фильме Барбара по большей части снималась обнаженной и в сексуальных сценах была настолько пластична и вы— разительна, что срочно заказали еще несколько сценариев подобного рода, уже специально для нее, чтоб продлить коммерческий успех, достигнутый первым фильмом. До начала съемок Барбара перебралась к Гарри в Кливленд, и с тех пор он почти каждую ночь пил и не высыпался.

Появиться среди своей еврейской родни с рыжей Барбарой, которую многие, возможно, видели в фильме и поэтому знают, как она выглядит без одежды, было не совсем удобно и, конечно, не приличествовало печальному поводу, сведшему всю семью вместе. Потом, кое-кто знал Кристину, жену Гарри, с которой он уже три года в разводе, помнили, несомненно, его детей, живущих теперь в Калифорнии с отчимом. Это все вызовет недоуменные взгляды, незаданные вопросы, еврейское пожимание плечами и переглядывания друг с другом за его спиной.

Я никогда не бывала на еврейских похоронах, — сказала Барбара за завтраком, разметав по голым, в веснушках, плечам свою рыжую, с медным отливом, гриву. — Это должно быть забавно.

Гарри не смог ее убедить, что лучше ей остаться в Кливленде и дожидаться его возвращения. Барбара настояла. И единственное, в чем она ему уступила, — не наложила, как обычно, много краски на лицо и ресницы и поэтому в самолете выглядела мятой и словно неумытой.

Городок, в котором умерла тетя Фира. казалось, ни в чем не изменился с тех пор, как Гарри мальчиком провел здесь лето. Он даже узнал дом, немного старомодный, из красного кирпича и без привычного гаража. Покойная автомобилем не пользовалась. Только деревья перед домом — толстые буки — разрослись неимоверно, и нижние ветви тяжело лежали на крыше.

Когда-то эта улица, да и все прилегающие, были заселены исключительно евреями. Теперь население сменилось полностью: в окнах и на тротуарах мелькали одни черные лица. Тетя Фира была последней еврейкой и последним белым человеком во всей округе.

Евреи, окрепнув и разбогатев, переселились в лучшие районы, а в их обветшалые дома въезжали другие бедняки — негры и пуэрториканцы. Даже синагога, в двух домах от тети Фиры, тоже была брошена, и сейчас там пели псалмы негры-баптисты, а на кирпичных стенах по-прежнему виднелись шестиконечные иудейские звезды.

Поэтому вся религиозная часть похорон проводилась в нескольких милях отсюда, в роскошном — сплошной парк в еврейском районе с новой современной синагогой из стекла и бетона.

Тетя Фира, сморщенная, маленькая, как ребенок, лежала в отлично сделанном, недешевом гробу. Молодой упитанный раввин говорил много похвальных слов об ее благочестивой жизни и ставил покойницу в пример сидевшим на скамьях похоронного дома, хорошо одетым, холеным евреям и еврейкам, среди которых отлично вписалась съехавшаяся сюда родня Гарри Блэка. Даже Барбара не совсем выделялась. На скамьях попадались похожие англосаксонские лица блондинок. По всей видимости, жены евреев, при замужестве перешедшие в иудаизм.

В комнатах тети Фиры было запустение, какое бывает в жилищах старых, потерявших подвижность людей. И мебель и картины на стенах были старыми, ветхими, их поставил здесь еще дед, приехав из Польши, и никто их с тех пор не сдвигал с места.

На комоде с облупленными боками в высокой клетке из позеленевших медных прутьев сидел, нахохлившись, на перекладине старый зеленый попугай с красным пятном над клювом, касаясь длинным хвостом кучки помета — клетку давно не убирали. Глаза попугая были затянуты розовой кожицей, и казалось, он спит среди шума в переполненном гостями доме. Лишь изредка пленка сдвигалась с круглых глаз, клюв приоткрывался и попугай издавал вздох, какой может издать только старый еврей, когда он чем-то опечален:

— Ай-яй-яй-яй-яй.

И все в комнате вздрагивали и кое-кто даже улыбался.

Старушонка, из тех, что навещала покойницу, объяснила приехавшим, что этот попугай был долгие годы единственным собеседником тети Фиры и перенял все ее манеры и привычки. Тетя Фира под старость почти забыла английский и рассуждала сама с собой на языке предков — на идише. Попугай вторил ей. Такая умная птица! Он даже научился картавить, точь-в-точь как евреи в польских местечках.

— Знаете, — сказала старушка, моргая розовыми, как у попугая, без ресниц, веками, — во всем нашем городе они только двое разговаривали на идише. Остальные забыли. Даже я еле помню.

Она повернула сморщенное личико к попугаю и сказала пару непонятных слов. На идише, догадались все в комнате и даже привстали с мест, ожидая, что ответит попугай.

Попугай совсем по-еврейски, с мировой скорбью в круглых глазах, посмотрел на них и, ничего не ответив, сдвинул, как занавески, розовые пленки на глазах.

Гарри листал старый альбом в малиновом бархатном переплете, с залысинами в местах, где их касались пальцы. Рыжая Барбара через его плечо разглядывала фотографии, пожелтевшие, в трещинах. Здесь был и дед с бородой, в черной фуражке-картузе, какие носили в ту пору в Российской империи, и бабка в черном платке, по-крестьянски повязанном под подбородком. И мать Гарри, нынешняя миссис Гомес, — маленькая пухлая девочка со светлыми локонами и в юбке колоколом, в ту пору не подозревавшая, что есть такая болезнь по названию ишиас.

Все свое имущество покойная завещала еврейской общине, а так как в основном это был хлам, то порешили пригласить сюда эмигрантов из СССР — пусть выберут, что им приглянется. Родственники согласились взять лишь по какому-нибудь незначительному предмету на память. Как сувенир. Гарри остановил свой выбор на медном подсвечнике-меноре, куда вставляют на Хануку восемь свечей и каждый день зажигают по одной. Менора была прошлого столетия, из Восточной Европы. Из багажа деда.

Все брали по одной вещи. И Барбаре тоже захотелось что-нибудь взять.

— Можно попугая? — попросила она Гарри, неуместно блеснув порочными глазами.

Он усмехнулся, пожал плечами:

— Мало тебе хлопот? Возьми.

И стал думать об оставленных дома делах, о предстоящих переговорах с инвеститорами из Торонто, приезд которых он из-за похорон передвинул на один день.

Как попугай перенес перелет из Нью-Йорка в Кливленд, они не знали: он ехал в своей клетке в багажном отделении самолета.

В доме Гарри Блэка клетку с попугаем поставили в гостиной между тумбой со стереофоническим проигрывателем и высоким торшером: Барбара вычистила клетку, налила свежей воды, протерла каждый медный прутик, и клетка засверкала, как пожарный колокол.

А менору с восемью пустыми чашечками для свечей поместили в противоположном углу, где Гарри собрал коллекцию сувениров, привезенных из дальних деловых поездок. На стене щерились черные ритуальные маски из Африки. На полу сидел, расставив круглые колени, упитанный бронзовый Будда, купленный в Бангкоке. Над ним печально смотрел с креста деревянный распятый Христос с длинным удивленным лицом, которого Гарри раздобыл в Польше. Русская темная икона мерцала тусклой позолотой оклада. И маленькая менора совсем потерялась в этой коллекции.

Гостиная была большая, просторная, полная света, и воздух был чистый и прохладный, процеженный через кондиционер. А старый попугай задыхался. Ему недоставало захламленной тесноты, привычных запахов лекарств, играющих в солнечном луче пылинок, веток бука, хлопающих по мутному, давно немытому окну.

Вечером пришли гости. Канадский партнер Гарри из Торонто Сэм Винстон, такой же высокий и уже начинающий полнеть еврей, как и Гарри.

«Какой он Винстон? — почему-то ухмыльнулся в душе Гарри. — Тоже сменил фамилию, чтоб выглядеть ВАСПом. Небось, отца зовут Кац или Рабинович».

С Сэмом приехала его секретарша Жаннет — канадская француженка. Не такая вульгарная, как Барбара, но зато и с меньшим зарядом секса.

И еще одна пара. Кливлендский адвокат Брюс Мортон и его подружка — коллега по конторе, незамужняя Майра Кипнис. Оба евреи.

Сначала они обедали в загородном клубе. Вечером ввалились к Гарри, уже изрядно отяжелев от еды и питья. И принялись танцевать, включив на всю мощь стереопроигрыватель.

Попугай вздрагивал в своей клетке, ерошил перья, втягивал голову в плечи, высунув лишь желтый, как слоновая кость, кривой клюв.

Барбара, пьяная, заплетающимся языком рассказала гостям о попугае. С ним попробовали разговаривать. Он не отвечал. Жаннет задала вопрос по-французски.

— Идиоты! — вспомнила Барбара. — Он знает лишь один язык… еврейский.

— Иврит? — спросил Сэм.

— Нет, идиш, — ответил Гарри. — Моя покойная тетя пользовалась только этим языком, объясняясь с попугаем. После смерти тети попугай остался последним могиканином, понимавшим идиш.

Все рассмеялись удачной шутке хозяина дома. Темноволосая Майра вздохнула:

— Я тоже немножко понимаю. Честное слово. Мой дедушка с бабушкой, когда хотели что-нибудь утаить от моих ушей, пользовались этим языком.

— Спроси его на идише, — загорелась Барбара.

— Не умею. Спрашивать не умею. Лишь немножко понимаю.

Они отстали от попугая.

К ночи гости перепились. Женщины утомились от танцев, перегрелись и стали обнажаться, сбрасывая понемногу с себя всю одежду. Барбара сняла даже трусики и раскинулась на ковре, широко расставив ноги, подтверждая, что все в ней натурально, и роскошные волосы — свои, некрашеные; на ее лобке пониже выпуклого живота кудрявился рыженький пучок.

Возле Барбары клевал носом Сэм Винстон. Без пиджака и без рубашки, но в брюках. В одной руке он держал бокал с кусочками тающего льда, а ладонью другой мял плоско опавшие груди Барбары.

Гарри на другом конце целовал секретаршу Сэма — Жаннет, раздевшуюся не совсем до конца. Брюс и Майра жались на диване. Голова Брюса с закрытыми глазами покоилась на ее коленях, а голова Майры была запрокинута на спинку дивана и глаза устремлены в потолок.

Стереофонический грохот, оборвавшись, умолк —

кончилась пластинка, и механический рычаг, потрескивая, переворачивал ее другой стороной. И пока было непривычно тихо, вдруг послышался скрипучий горестный вздох:

— Ай-яй-яй-яй-яй…

Как будто старый как мир еврей хочет пожаловаться на свою судьбу.

И Барбара, и Сэм, и Гарри, и Жаннет, и Брюс, и Майра повернулись к попугаю.

Старая зеленая птица потопталась серыми скрюченными лапами на перекладине и изрекла четко:

— Вей из мир! Вос хот геворн мит ди идн! (Горе мне! Что сталось с евреями!).

— Что? Что он такое говорит? — вскочила на четвереньки голая Барбара.

— Он говорит на идише, — сонно сказала с дивана Майра. — И, если я его поняла правильно, он сказал мало лестного о нас.

rulibs.com

Читать онлайн "Попугай, говорящий на идиш" автора Севела Эфраим - RuLit

От этих приятных размышлений отвлекала тревожная мыслишка, то и дело впивавшаяся в мозг:

— Не пройдет номер. Есаул Полубояров с первого взгляда определит, что никакой Аркадий ему не родственник. С его, Аркадия, еврейским носом…

Но он тут же, как комара, отгонял эту мысль.

— Есаулу девяносто лет. Ни черта не различит… какие бы очки ни надевал.

Еще собираясь в поездку за наследством, Аркадий не удержался и, хоть не впрямую, а намеком, дал понять кое-кому из своих знакомых, что скоро он будет с такими большими деньгами, какие им и не снились. Похвастался явно раньше времени и не на пользу себе.

Есаул Полубояров, с седой гривой и красным, как кирпич, лицом, ходил опираясь на тяжелую палку, а очков не носил. Зрение у него было не по годам отличным. Казачья порода.

Он принял Аркадия в своем большом, как поместье, двухэтажном доме, где он жил один, с черной старухой служанкой. К приезду Аркадия был накрыт стол и посреди тарелок с яствами красовались, чуть повыше — бутылка «Столичной» и чуть пониже — бутылка с украинской горилкой. Есаул был не дурак выпить.

— И грибы, и капуста, и огурчики — свои, домашнего приготовления, — похвалялся есаул. — Я американской еды даром не возьму.

А выпив по первой, а потом по второй, он уставился на Аркадия своими выпуклыми, в кровавых прожилках, рачьими глазами.

— А теперь скажи, друг ситный, зачем меня обманул?

— Как? — подавился соленым огурчиком Аркадий. — Я? Обманул?.. Вы шутите.

— Кто ты, скажи? Что жид, вижу сам. А почему Полубояров, объясни.

И Аркадий, заикаясь и косясь на тяжелую палку в руках есаула, чистосердечно рассказал, каким путем ему досталась эта фамилия и что его… девичья… то есть, пардон, настоящая фамилия… Перельман.

— Вон! — коротко сказал есаул Полубояров.

— А-а… завещание?

— Вот тебе завещание!

Старик огрел его палкой по плечу, рыча и брызгая слюной.

— Вон! Жидовская морда! Змея! Гаденыш! Большевик!

Рев разбушевавшегося есаула Аркадий слышал всю дорогу, пока бежал вприпрыжку к остановке автобуса, забыв вытереть рот, и полоска соленой капусты болталась на усах. Плечо саднило немилосердно.

Через три дня в нью-йоркской газете «Новое русское слово» появилось в черной рамке с православным крестом в углу траурное объявление о том, что скончался есаул Иван Данилович Полубояров и где состоится панихида.

Аркадий, прочитав это объявление, опечалился. Все же жаль было старика. Хоть он и антисемит. А также его двух домов и денег в банке, что достанутся неизвестно кому.

А еще через три дня к Аркадию пришли два американца в штатском, предъявили удостоверения Си-Ай-Эй и долго и нудно допрашивали насчет больших сумм денег, которые он ожидает получить. Не из советской ли миссии? И где назначена встреча для передачи денег?

Тут он не выдержал. Зарыдал в голос. Да так горь— ко, что даже у сухих американцев выжало по одной слезе.

Они извинились и ушли, пообещав прийти в другой раз, когда он будет в состоянии отвечать на вопросы.

Вам доводилось знать еврея с титулом графа? Настоящим титулом. Не фиктивным. Пожалованным его предку королем или императором за большие услуги, оказанные царствующему дому?

Мне лично не привелось такого встретить. Хотя всем известно, что еврею Дизраэли, премьер-министру Англии, королева Виктория пожаловала высокий титул, и он стал именоваться лорд Биконсфильд. Я сам знал в Лондоне одного литовского еврея, которого нынешняя королева Елизавета сделала лордом, и с тех пор к нему надо было обращаться только так: сэр Джозеф, хотя в узком семейном кругу его называли по-старому, на идише — Иоселе.

Наконец, есть евреи-бароны. Скажем, барон Ротшильд. Вы будете смеяться, но с одним бароном из этой небедствующей еврейской семейки, а именно с Эдмоном Ротшильдом, моим сверстником и весьма славным малым, я сидел за одним столом в его парижской резиденции на улице ду-Фобур-Сант-Оноре и в разговоре (через переводчика, конечно, потому что он не понимал по-русски, а я не вязал лыка по-французски) подпустил ему едкую шпильку, и он за словом в карман не полез и весьма изящно ее парировал.

Был душный день, и распахнутые окна в большом кабинете барона не приносили прохлады. Эдмон Ротшильд и еще два банкира, присутствовавшие при этой исторической для меня встрече (ибо какой еврей не мечтал в своих самых радужных грезах поглядеть хоть одним глазком на живого Ротшильда-самого богатого еврея на земле?), отчаянно потели и то и дело вытирали платками багровые лица и шеи.

Один лишь я не пользовался платком. Не потому, что у меня его не было. Я не потел. У меня было сухс лицо. И даже под мышками не ощущалось скопления влаги.

Что ж это такое получается? — удивился барон. — Мы все потеем. А он — абсолютно сухой.

— А вот так, — ответил я. — Я не потею — и все. Это — врожденное качество, и его ни за какие деньги не купишь.

Я, как вы догадываетесь, тонко намекнул на финансовую пропасть, которая разделяла меня, с жалкой сотней-другой в кармане, чем исчерпывалось все, что я имел, и его — одного из самых богатых людей на земле.

Барон оценил мою язвительность. Вслед за ним заулыбались, закивали потными головами его компаньоны — банкиры. Он встал из-за стола, подошел ко мне, обнял за плечи (не похлопал по плечам, а обнял) и сказал с грустью во взгляде:

— Дорогой мой, в мире имеются тысячи вещей, которые не купишь за деньги. Я это знаю… Возможно, и ты когда-нибудь с этим столкнешься…

Ух, как у меня заныло под ложечкой, что рядом нет никого из моих прежних знакомых, которые могли бы засвидетельствовать, как меня обнимает барон Ротшильд и при этом жалуется на судьбу, не всегда милостивую даже к миллиардеру. И в первую очередь мне бы хотелось, чтобы все это лицезрел мой бывший московский сосед Наум Крацер, с которым мы нередко переругивались по утрам, когда и он и я норовили первыми проскочить в единственный туалет — общий для всего поголовья нашей коммунальной квартиры, в каждой из пяти комнат которой плотно умещалось по одной семье.

А хотелось мне, чтобы в кабинет барона Ротшильда на фешенебельной парижской улице ду-Фобур-Сант-Оноре вошел мой бывший сосед Наум Крацер по той причине, что этот самый Крацер имел больше оснований пребывать в объятиях барона, чем я. Потому что Крацер был граф.

— Еврей — граф? — ехидно пожмете плечами вы. — Да еще в советской Москве? Глупее ничего не могли придумать?

Не смог. Потому что я не придумываю, а рассказываю, как оно было в жизни. А жизнь, как известно, богаче фантазии.

Я допустил неточность лишь в одном. Наум Крацер, конечно, не был подлинным графом. Он был мужем графини. Чистопородной русской аристократки, отпрыска одной из самых знаменитых дворянских фамилий государства Российского. Ее то ли дед, то ли прадед был тот самый фельдмаршал Кутузов, одноглазый портрет которого вплоть до наших дней знаком каждому школьнику, граф Голенищев-Кутузов, под чьим командованием русские войска разбили в 1812 году французского императора Наполеона Бонапарта.

www.rulit.me

Читать книгу Попугай, говорящий на идиш Эфраима Севела : онлайн чтение

Когда двери вагона пневматически захлопнулись за его спиной, он обнаружил, что, кроме него, в полупустом вагоне нет ни одного белого лица. Сплошная чернота. Человек десять на разных скамьях. Молодые и старые негры с усталыми сонными лицами, и от этого вид у них был совсем не дружелюбный. Алексу сразу припомнились многократные репортажи по телевизору об убитых в собвее пассажирах, изнасилованных женщинах. И всегда пойманные убийцы и насильники прикрывали руками свои лица от объектива камеры, и почти всегда эти лица были черными, как и ладони, заслонившие их.

Хозяева города, испуганные ростом преступности под землей, поскрипели, поохали и выжали из тощего бюджета Нью-Йорка еще парочку миллионов долларов, и по ночам в каждом поезде собвея стали патрулировать полицейские. Сотни полицейских торчали под землей, и пассажиры ехали как бы под конвоем. Дожил величайший город мира!

Алекс присел на свободную скамью и стал косить то в один, то в другой конец вагона, надеясь скоро увидеть кряжистую толстозадую фигуру нью-йоркского полицейского, увешанного оружием, патронташем, резиновой дубинкой, радиоаппаратом, металлическими браслетами наручников и связкой ключей. Почему-то у полицейских на поясе висело чудовищно много ключей. Словно для того, чтобы отпирать и запирать решетчатые двери камер большой тюрьмы. И зады у них были раскормленные, широкие. И ходили они вразвалку, как жирные гуси, в своей темно-синей форме. При взгляде на них возникала мысль, что ударить они могут крепко, внушительно, но бегать, ловить преступника им при таком весе явно не под силу.

Алекс ждал, теряя терпение, когда же наконец появится этот неуклюжий толстый и столь желанный полицейский. А он не появлялся, и Алекс ехал в окружении дремавших черных, и ему казалось, что скоро кто-нибудь из них встанет со скамьи, небрежно подойдет к нему и, оттопырив толстые губы, уставится в его белое, от страха еще сильнее побелевшее лицо. И как он, Алекс, тогда поступит? Будет защищаться один против дюжины? Каждый из них крепче его. Безоружный против ножа, а может быть, и пистолета. Сопротивление бессмысленно. Лишь больше ударов навлечет на себя. А сдаться без боя, как баран, подставить выю под нож было совсем не по-мужски, и Алекса покоробило оттого, что такая трусливая мысль пришла ему в голову. Руки и спина покрылись гусиной кожей.

Вагон качался, погромыхивая, минуя без остановки промежуточные станции, мелькавшие после черноты за окном белыми кафельными стенками платформ. Этот поезд – экспресс. И пока доберется до остановки и спасительно распахнет пневматические двери, можно много раз умереть: быть зарезанным, застреленным и даже изнасилованным. А что? Среди этих рож немало гомосексуалистов.

Когда у него вспотели ладони и окаменела от напряжения шея, из другого вагона прошел к ним полицейский. С широкой, в темно-синем сукне, спиной, с разошедшимся в стороны низом форменной куртки, потому что куртку распирал большой откормленный зад. Гремели ключи в связке на поясе, позвякивали хромированные кольца наручников, и большая черная дубинка подскакивала при ходьбе, ударяясь о большое толстое бедро.

У полицейского были черные, как в перчатках, кулаки. И черное губастое лицо под козырьком форменной фуражки. Полицейский тоже был негром.

Друзья миссис Шоу жили в самом сердце Гринич-Виллидж, на Кристовер-стрит, улице, известной на весь Нью-Йорк высочайшим процентом гомосексуалистов на душу населения. В этот час, уже за полночь, «голубые» фланировали парочками по узким тротуарам Кристофер-стрит в обнимку, положив друг дружке ладони на ягодицы. Ягодицы у гомосексуалистов были узкими и выпуклыми. Какая-то смесь мужских и женских признаков. И были они, гомосексуалисты, чем-то похожи друг на друга, как братья. Невзирая на масть, цвет глаз, рост. Что-то в их облике было одинаковое, общее, как у представителей одного и того же подвида млекопитающих. Словно они все были расово идентичными. Одной, какой-то новой национальности. Как бывает у дебилов, монголоидов.

Когда-то Алекс был поражен, увидев в парке целую вереницу юных дебилов лет по двенадцати-тринадцати. Из какой-то лечебницы их вывели под наблюдением воспитателей на прогулку. Маленькие уродцы происходили не только от разных родителей, но и представляли все три главные расы на земле. Там были белые, желтые и одна негритянка. Но выглядели они членами одной семьи, с одинаковыми видовыми признаками: отвисшие, слюнявые нижние челюсти, узкие заплывшие глазки, крохотные лобики на сужающихся кверху головах. Лишь цвет кожи был разным.

Гомосексуалисты, вдыхавшие неостывший и ночью нью-йоркский воздух, были, как на подбор, узкобедрыми, до треска в швах, как гусары в лосины, затянутые в потертые джинсы. Кожаные куртки до талии дополняли эту униформу. Куртки непременно с узеньким меховым воротничком. Даже летом. И желтые ковбойские сапоги, на короткие голенища которых приспущены джинсовые штанины трубочкой. Длинных волос гомосексуалисты не носили. У них были короткие спортивные стрижки. Вроде старомодного «ежика». И непременные усы.

Они мирно паслись на узких тротуарах, обхватив ладонями ягодицы напарников, и синхронно покачивали станом, обходя груды черных и серых пластиковых мешков с мусором.

Алекс поднялся лифтом к друзьям миссис Шоу. Ему открыла блеклая худая женщина, несомненно, из актрис, судя по испорченной гримом коже лица. В комнате на диванах и пуфах сидело еще несколько мужчин и женщин, не очень молодых и тоже актерского типа, и у каждого на лице была словно каленым железом выжжена откровенная печать неудачников. По крайней мере, так показалось опытному в делах с подобной публикой глазу Алекса.

А в самой глубине у окна в плаще, который она, видно, так и не снимала с момента прихода, стояла она. Миссис Шоу. Женщина-вамп. С седоватой густой гривой, ниспадавшей прямо вдоль щек на плечи и грудь, и угольно-жгучими глазами, запрятанными глубоко под брови. Они недобро мерцали в своих норах и впились в вошедшего Алекса, оценивая и гипнотизируя.

«Привораживает, – подумал, усмехаясь, Алекс. – Вошла в роль коварной соблазнительницы. Лонг-Айленд для Нью-Йорка такая же провинция, как Мытищи для Москвы. Ничто не ново под луной».

Но кое-что все-таки было внове и для него. Миссис Шоу задала игре чрезвычайно бурный темп. Она даже не удосужилась формально познакомить его с обитателями этой квартиры, а лишь представила его всем сразу, назвав «крупным, выдающимся русским режиссером международного класса».

Кто-то хмыкнул, откровенно не поверив миссис Шоу. Но она не собиралась настаивать на точности рекомендации. А просто взяла Алекса крепко под руку и, спросив согласия, от его и своего имени попрощалась со всеми, сказав, что им обоим некогда и вообще… до следующего раза.

Уже очутившись на улице, на той же Кристофер-стрит, на которой не поубавилось фланирующих гомосексуалистов, Алекс, стараясь не обидеть ее, спросил, к чему такая спешка и где те полезные связи, которые миссис Шоу ему посулила по телефону, подняв в поздний час из постели.

– Вы – варвар, – прожгла она его засверкавшими угольками глаз. – Вы не знаете обхождения с женщинами.

– Но куда мы идем, я могу поинтересоваться?

– Все мужчины до вас были готовы пойти со мной на край света. Не задавая вопросов.

Алекс отказался от попытки выяснить что-нибудь и послушно поплелся рядом с нею, стараясь не отстать от ее быстрого делового шага.

– Хочу внести некоторую ясность, – не глядя на него, быстро, словно рапортуя, заговорила миссис Шоу. – Я – не еврейка. Мой муж-еврей. Я перешла в иудаизм перед брачной церемонией. Среди моих предков коренные американцы – индейцы из племени апачей. А также итальянцы и португальцы.

– Гремучая смесь, – рассмеялся Алекс. – А к чему вы, собственно говоря, мне это излагаете?

– А так. К сведению. Чтоб знать, кто есть кто.

– Следовательно, и мне придется раскрыть свою родословную?

– Не надо. Чего вы стоите, вы уже доказали в Сан-Франциско. – Она метнула на него исподлобья испытующий взгляд. – Таинственная славянская душа.

– Между прочим, в стране, где я родился и где и поныне обитают славянские души, то есть в России, есть гнусный обычай. Если еврей чем-либо прославится, совершит поступок, достойный похвалы, и о нем заговорит пресса, вы никогда не найдете и намека на то, что речь идет о еврее. Его будут называть русским или советским человеком, нашим славным соотечественником, но как черт ладана будут избегать упоминания о его еврейском происхождении. Но пусть попробует еврей оскандалиться, совершить что-либо непристойное, как в первую очередь укажут, что он – еврей, и повторят это неоднократно, чтоб никаких сомнений не оставалось.

– А это вы к чему рассказали?

– Просто так. К сведению.

– Кофе пьете на ночь?

– Мм-м, – замялся Алекс. – Предпочитаю по утрам.

– Отлично. Я вам утром приготовлю кофе. Надо зайти в магазин намолоть. Здесь работают всю ночь.

Она исчезла в дверях магазина, ярко освещенного изнутри и с довольно густой для этого часа толпой покупателей. Алекс остался ждать ее у входа.

Так, значит, утренний кофе включен в программу, – грустно покачал головой Алекс, прикидывая, не послать ли к черту эту предприимчивую американскую дамочку, которая уже дважды указала ему, что он – представитель иной культуры, и, несомненно, более низкой, чем ее, с Лонг-Айленда, и все же решил не хамить, а посмотреть, что будет дальше, после несомненно заурядного совокупления, которое ему предстоит где-то здесь, в Гринич-Виллидж, в неизвестно чьей постели. Что насчет полезных связей? Кто знает, где затаилась волшебная удача? Вот такая, претендующая на роль пожирательницы мужских сердец, сытая многодетная мещаночка с Лонг-Айленда может вложить в ладонь путеводную нить. А дальше он сам пойдет. Есть еще порох… И сил не занимать. Дали бы возможность показать, на что он способен.

С пачкой едко пахнущего кофе и ломкими хрустящими круассонами в открытом пакете она вышла из магазина, и кивком головы позвала его следовать за ней.

Дальше все было банальным. Вонь узких ободранных коридоров. Большая полупустая комната подруги, уехавшей в Италию и оставившей миссис Шоу ключи, чтоб она время от времени навещала оставленных кошек. О кошках свидетельствовали острые запахи, пропитавшие эти облупленные стены с многочисленными портретами владелицы этих кошек. Миссис Шоу сказала, что она обещающая актриса и уехала в Италию пробоваться в фильме. С портретов глядело немолодое потасканное лицо, которому актерская судьба не могла сулить никаких обещаний. Таких актрис предпенсионного возраста Алекс встречал во множестве и в Москве в Театре киноактера. После сорока жизнь может обещать актрисе лишь одинокую и необеспеченную старость в компании с еле волочащей лапы облезлой кошкой.

Миссис Шоу распахнула единственное пропыленное окно, и с улицы потянуло горечью гниющих в мусор– ных мешках отбросов. Затем согрела кофе, и этот аромат перебил остальные запахи, и Алексу даже показалось, что стало легче дышать. Она на ходу, обжигаясь, заглотала чашечку кофе, еще раз предложив Алексу, но, натолкнувшись на его категорический отказ, не стала настаивать.

– Отлично. Выпьем утром. А я пью в любое время дня и ночи.

Постель состояла из покрытого одеялом широкого квадратного матраса, положенного прямо на пол. У изголовья к стене прижались две подушки в цветных наволочках.

– Я – в ванную, – сказала миссис Шоу. – А вы располагайтесь.

Скоро зашумела вода за стеной. Алекс почувствовал неимоверную усталость и разделся, уже сонный, небрежно бросив одежду на пол у матраса. Откинул одеяло и шлепнулся спиной на мятую простыню не первой свежести.

Вода за стеной шумела. С улицы в комнату проникал усыпляющий гул из решеток метро. Алекс боролся с сонливостью, насильно держал глаза открытыми и чувствовал, что все больше и больше увядает, проваливаясь в вязкий сон.

Даже явление из ванной голой миссис Шоу, обмотавшей лишь бедра белым мохнатым полотенцем, не пробудило в нем бодрости. Алекс смотрел на ее покатые плечи с каплями воды на них, на еще крепкие, но основательно повисшие груди и с тревогой думал о том, что ему будет очень трудно возбудиться и привести себя в боевое состояние, когда она ляжет рядом с ним.

Но она не спешила ложиться. Сняла с бедер полотенце, посветив Алексу незагорелым и довольно вялым, как гесто, задом, и постелила полотенце на пол, как коврик.

– Немножечко йоги, – пояснила она и, нагнувшись, уткнулась головой в полотенце, уперлась руками и вздернула вверх ноги, разведя их чуть-чуть в стороны и открыв нелюбопытному взгляду Алекса за мохнатым черным лобком синий с розовым отливом клитор, похожий на улитку в раскрытой раковине. И так застыла, разметав по белому полотенцу черную с проседью гриву.

Застыла надолго. Потому что Алекс как ни силился, не смог превозмочь сон и выключился. Когда миссис Шоу растормошила его, он по часам-будильнику в ногах матраса определил, что она простояла на голове в своей позиции йоги почти пятнадцать минут. Миссис Шоу склонилась над ним, и ее груди болтались у его подбородка.

Алекс снова закрыл глаза.

– Вы что, спать сюда пришли? – услышал он гневный возглас миссис Шоу.

– Продолжайте свои упражнения, – сонно пробормотал Алекс. – Я сплю.

– Спать будете дома… в своей гостинице.

– И там тоже, – безвольно бормотал Алекс. Миссис Шоу стала трясти его за плечи, голова его замоталась на подушке, и он нехотя разлепил глаза.

– Отвяжитесь от меня. Хам!

– Пусть буду хам. Хоть час дайте вздремнуть.

– Не позволю! Вы мне нужны сейчас.

– А вы… мне… не нужны.

– Господи, – заломила руки, стоя на коленях на краю матраса, миссис Шоу, и ее густые прямые волосы делали ее похожей на американскую индианку, молящуюся своему языческому богу, – нельзя вступать в контакт с человеком иной культуры.

– О какой культуре вы бормочете? – рассердился Алекс. – Ваша-то культура в чем? Ложиться к мужчине без чувства, без волнения. В первый раз идти с ним в постель и перед этим постоять пятнадцать минут на голове, потому что это полезно для здоровья? Ну и пусть вас ебут йоги.

– Дикарь! – презрительно сказала миссис Шоу. – Единственное, что вы, русские, умеете, это оскорблять женщину. Я это читала где-то.

– Мы еще умеем посылать на хуй. Поняла, сука? Алекс проснулся окончательно.

У миссис Шоу засветились глаза:

– О, у вас сон прошел? Не будем пререкаться. Удовлетворите меня.

И она привалилась к нему, сплющив обе груди на его шее и лице, и задышала часто.

– Ничего не получится, – замотал головой Алекс. – Я так не умею.

– Но вы должны обслужить меня.

– Как это… обслужить? – оттолкнул ее Алекс. – Что вы несете? Уж и такую вещь, как воспетая поэтами близость мужчины и женщины… вы перенесли в сферу обслуживания… как мойку автомобилей и смену масла в моторе? Как я вас должен обслужить? Поясните мне мои обязанности.

– Если у вас не стоит и вы – импотент, то есть другие средства удовлетворить женщину… Пальцы… Язык…

– Заткни себе свой грязный язык в жопу! – по-русски сказал Алекс и поднялся на матрасе, снова перейдя на английский. – Дорогая миссис Шоу, обслуживать я вас не намерен. Для этого у вас есть рогатый муж. Адвокат. Все! А я ложусь спать.

– Нет уж! Спать я вам не позволю. Я сойду с ума, всю ночь созерцая ваше бесполезное, ни на что не способное тело. Уйдите! Оставьте меня одну. Это была ошибка. Мы – разных культур.

Алексу захотелось всласть, на много колен, изматериться по-русски. Но вместо этого он с мрачным лицом поднялся и стал одеваться. Перспектива переть обратно в метро так поздно не улыбалась ему. Голая миссис Шоу стояла у окна, демонстративно повернувшись к нему спиной, и не шевелилась, когда он уходил. В темной прихожей из-под ног шмыгнула, завизжав, кошка, и только тогда он услышал миссис Шоу:

– Варвар! Только зубная боль делает вас мужчиной!

Алекс вдруг усмехнулся.

– У меня к вам одна просьба, миссис Шоу. Свое недовольство мною, пожалуйста, не переносите на всех евреев. Вы же меня считаете загадочной славянской натурой? Не так ли? Так пусть братья славяне делят со мной не только мои успехи, но и поражения.

Он вышел, хлопнув дверью, и побрел вонючим коридором к выходу на улицу.

Гомосексуалистов на Кристофер-стрит поубавилось. Только редкие парочки обнявшихся мужчин, виляя бедрами, плелись впереди.

И вагон метро был пуст. Один негр сидел в другом его конце и удивленно и даже испуганно посмотрел на отважившегося спуститься в такой час белого. Вагонная качка стала его убаюкивать, и он думал о том, чтоб не проспать свою остановку.

МОЙ ДЯДЯ

Евреи, как известно, не выговаривают букву «р». Хоть разбейся. Это

– наша национальная черта, и по ней нас легко узнают антисемиты.

В нашем городе букву «р» выговаривало только начальство. Потому что оно, начальство, состояло из русских людей. И дровосеки, те, что ходили по дворам с пилами и топорами и нанимались колоть дрова. Они были тоже славянского происхождения.

Все остальное население отлично обходилось без буквы «р».

В дни революционных праздников – Первого мая и Седьмого ноября – в нашем городе, как и во всех других, устраивались большие демонстрации, и русское начальство с трибуны приветствовало колонны: – Да здравствуют строители коммунизма!

Толпы дружно отвечали «ура», и самое тонкое музыкальное ухо не могло бы уловить в этом крике ни единого «р».

Через город протекала река Березина, знаменитая не только тем, что на ее берегах родился я. Здесь когда-то Наполеон разбил Кутузова, а потом Кутузов —Наполеона. Здесь Гитлер бил Сталина, потом Сталин – Гитлера.

На Березине всегда кого-то били. И поэтому ничего удивительного нет в том, что в городе была улица под названием Инвалидная. Теперь она переименована в честь Фридриха Энгельса – основателя научного марксизма, и можно подумать, что на этой улице родился не я, а Фридрих Энгельс.

Но когда я вспоминаю эту улицу и людей, которые на ней жили и которых уже нет, в моей памяти она остается Инвалидной улицей. А среди ее обитателей почему-то первым приходит мне на ум мой дядя.

Его звали Симха.

Симха – на нашем языке, по-еврейски, означает радость, веселье, праздник – в общем, все, что хотите, но ничего такого, что хоть отдаленно напоминало бы моего дядю.

Возможно, его так назвали потому, что он при рождении рассмеялся. Но если так и случилось, то это было в первый и последний раз. Никто, я сам и те, кто его знали до моего появления на свет, ни разу не видели, чтобы Симха смеялся. Это был, мир праху его, унылый и скучный человек, но добрый и тихий.

И фамилия у него была ни к селу ни к городу. Кавалерчик. Не Кавалер или, на худой конец, Кавалерович, а Кавалерчик. Почему? За что? Сколько я его знал, он на франта никак не походил. Всегда носил один и тот же старенький, выцветший и заштопанный в разных местах тетей Саррой костюм. Имел внешность самую что ни на есть заурядную, и одеколоном от него, Боже упаси, никогда не пахло.

Возможно, его дед или прадед слыли в своем местечке франтами, и так как вся их порода была тщедушной и хилой, то царский урядник, когда присваивал евреям фамилии, ничего лучшего не смог придумать, как Кавалерчик.

Симха Кавалерчик. Так звали моего дядю. Нравится это кому-нибудь или нет – это его дело. И дай Бог ему прожить так свою жизнь, как прожил ее Симха Кавалерчик.

На нашей улице физически слабых людей не было. Недаром все остальные улицы называли наших – аксоным, то есть бугаями, это если в переносном смысле, а дословно: силачами, гигантами.

Ну, действительно, если рассуждать здраво, откуда у нас было взяться слабым? Один воздух нашей улицы мог цыпленка сделать жеребцом. На нашей улице, сколько я себя помню, всегда пахло сеном и укропом. Во всех дворах держали коров и лошадей, а укроп рос на огородах сам по себе, как дикий, вдоль заборов. Даже зимой этот запах не исчезал. Сено везли каждый день на санях, и его пахучими охапками был усеян снег не только на дороге, но и на тротуаре.

А укроп? Зимой ведь открывали в погребах кадушки и бочки с солеными огурцами и помидорами, и укропу в них было, по крайней мере, половина. Так что запах стоял такой, что если на нашей улице появлялся свежий человек, скажем, приезжий, так у него кружилась голова и в ногах появлялась слабость.

Большинство мужчин на нашей улице были балагулами. То есть ломовыми извозчиками. Мне кажется, я плохо объяснил, и вы не поймете.

Теперь уже балагул нет в помине. Это вымершее племя. Ну, как, например, мамонты. И когда-нибудь, когда археологи будут раскапывать братские могилы, оставшиеся от второй мировой войны, где-нибудь на Волге, или на Днепре, или на реке Одер в Германии и среди обычных человеческих костей найдут широченные позвоночники и, как у бегемота, берцовые кости, пусть они не придумывают латинских названий и вообще не занимаются догадками. Я им помогу. Это значит, что они наткнулись на останки балагулы, жившего на нашей улице до войны.

Балагулы держали своих лошадей, и это были тоже особые кони. Здоровенные битюги с мохнатыми толстыми ногами, с бычьими шеями и такими широкими задами, что мы, дети, впятером сидели на одном заду. Но балагулы были не ковбои. Они на своих лошадей верхом не садились. Они жалели своих битюгов. Эти кони везли грузовые платформы, на которые клали до пяти тонн. Как после такой работы сесть верхом на такого коня?

Когда было скользко зимой и балагула вел коня напоить, то он был готов на своих плечах донести до колонки этого тяжеловоза. Где уж тут верхом ездить.

Скоро после революции евреев стали выдвигать на руководящую работу, и некоторые балагулы тоже поддались соблазну: стали тренерами по тяжелой атлетике и били рекорды, как семечки щелкали. Чемпион Черноморского флота по классической борьбе Ян Стрижак родом из нашего города. Его отец, балагула Хаим Кацнельсон, жил на нашей улице. И не одобрял сына. Может быть, поэтому Ян Стрижак никогда наш город не посещал.

Вы можете меня спросить: как же так получается, если на минуточку поверить хоть одному вашему слову, что на вашей улице мог быть такой физически слабый человек, как Симха Кавалерчик.

На это я вам отвечу. Во-первых, Симха Кавалерчик родился не на нашей улице и даже не в нашем городе. Он родом откуда-то из местечка. Во-вторых, он, если называть вещи своими именами, совсем не мой дядя. Он стал моим дядей, женившись на моей тете Сарре. А тетя Сарра, про всех добрых евреев будь сказано, в семьдесят лет могла принести сто пар ведер воды от колонки, чтоб полить огород, а после этого еще сама колола топором дрова.

Но мы, кажется, не туда заехали. Я же хотел рассказать про моего дядю Симху Кавалерчика. И эта история не имеет никакого отношения к физической силе. Речь пойдет о душе человека. А как говорил один великий писатель: глаза – зеркало души. У Симхи глаза были маленькие, как и он сам, но такие добрые и такие честные, что я их до сих пор вижу. Должно быть, этими самыми глазами он и завоевал сердце моей тети Сарры.

Было это вскоре после революции. Шла гражданская война, и наш город, как говорится, переходил из рук в руки. То белые займут его, то красные, то зеленые, то немцы, то поляки. Правда, погромов у нас не было. Попробуй задеть еврея с нашей улицы. Конец. Можете считать, что война проиграна. Тут и артиллерия и пулеметы не помогут.

Мне моя тетя Рива рассказывала, что в ту пору, а она тогда была девушкой весьма миловидной, ее пошел провожать с танцев польский офицер. Оккупант. В шпорах, при сабле, на голове четырехугольная конфедератка с белым орлом, на груди белые витые аксельбанты. Кукла, а не офицер. И он на минутку задержался у наших ворот. Нет, никаких глупостей он себе не позволял. Он просто хотел продлить удовольствие от общения с тетей Ривой. Но моему дяде Якову, ее брату, это показалось уже слишком. Он набрал лопатой целую гору свежего коровьего навоза и через забор шлепнул все это на голову офицеру. На конфедератку, на аксельбанты.

Поляки – народ гордый, это известно. А польский офицер – тем паче. Он выхватил из ножен саблю и хотел изрубить дядю Якова на куски, тем более что дядя Яков был еще не вполне самостоятельным, ему исполнилось лишь тринадцать лет. И что же вы думаете? Тетя Рива, как у ребенка, вырвала у офицера его саблю и этой самой саблей, но, конечно, плашмя, врезала ему по заднице так, что он промчался вдоль всей улицы, роняя с конфедератки и погонов куски коровьего навоза, и больше у нас носа не показывал.

Эта сабля потом валялась у нас на чердаке, и я играл ею в войну. На эфесе сабли было написано латинскими буквами, и я прочел, когда мы в школе стали проходить иностранный язык, что там написано. Это было имя владельца сабли. Пан Боровский. Если он еще жив где-нибудь, этот пан Боровский, он может из первых рук подтвердить все мною сказанное. .

Итак, шла гражданская война. Симхе Кавалерчику было тогда лет восемнадцать. Узкоплечий, со впалой грудью, сидел он целыми днями, согнувшись, над сапожным верстаком у хозяина в подвале и весь мир видел через узкое оконце под потолком. Мир этот состоял из ног и обуви. Больше ничего в это оконце не было видно. Он видел разбитые, подвязанные веревками ботинки красных, крестьянские лапти и украденные лакированные сапоги зеленых, подкованные тяжелые сапоги немцев, щегольские, как для парада, бутылками, сапоги поляков.

Все это мельтешило перед его глазами, когда он их на миг отрывал от работы, и он снова начинал стучать молотком, прибивая подметки к старой, изношенной обуви городских обывателей, вконец обнищавших за время войны.

Был он, как я уже говорил, слабым и тихим, грамоты не знал, политикой не интересовался. Он старался лишь заработать себе на кусок хлеба и пореже высовываться на улицу, где была неизвестность, где было страшно и где каждый мог его избить. Потому что каждый был сильнее его и крови жаждали почти все.

И может быть, таким бы он остался на всю жизнь, если б однажды, подняв воспаленные глаза от верстака, он не увидел в оконце необычные сапоги, разжегшие его любопытство до предела. А как вы знаете, ни один еврей не может пожаловаться на отсутствие любопытства. И Симха не был исключением. Он поднял глаза и замер. Такого он еще не видел. Хромовые, пропыленные сапоги стояли перед его глазами, с лихо отвернутыми краями голенищ, и по всей коже нацеплены вкривь и вкось, как коллекция значков, офицерские кокарды. Не сапоги, а – выставка.

Пришедший с улицы хозяин, злой и скупой, которого Симха боялся больше всего на свете, поведал своим подмастерьям, кто такие обладатели диковинных сапог.

В город вступила 25-я Чонгарская Кавалерийская дивизия из Первой Конной армии Буденного, самая свирепая у красных. Это они, срубив в бою голову белому офицеру, срывают с его фуражки кокарду и цепляют ее на голенище сапога и по количеству кокард на своих сапогах ведут счет убитым врагам. И еще сказал хозяин, они приказали всему населению собраться на площади, где будет митинг. Сам хозяин туда не пойдет, не такой он дурак, и им не советует, если им дорога голова на плечах.

Симха так не любил своего хозяина и так ему хотелось хоть как-нибудь насолить ему, что поступил как раз наоборот. Первый раз открыто ослушался его. И этот раз оказался роковым.

Он вылез из подвала на свет божий, вдохнул впалой грудью свежего воздуха и не без робости оглянулся вокруг.

На улице заливались гармошки, стоял гвалт, творилось невообразимое. Красные кавалеристы с выпущенными из-под папах чубами, скуластые, с разбойничьими раскосыми глазами, плясали с еврейскими девицами, и те, хоть по привычке жеманились и краснели, нисколько их не боялись. И это было впервые. Богатых не было видно, как ветром сдуло, один бедный люд заполнил улицу и веселился и галдел вместе с кавалеристами. И это Симха тоже увидел впервые.

Что-то менялось в жизни. Пахло чем-то новым и неизведанным.

– Все равны! Не будет больше богатых и бедных! Евреи и русские, простые труженики – один класс, одна дружная семья! Мир – хижинам, война – дворцам!

Симха слушал хриплые пламенные речи на митинге, и у него кружилась голова. И он поверил горячо и до конца. Со всей страстью чистой и наивной, тоскующей по справедливости души.

В подвал к хозяину он уже не вернулся.

Когда из нашего города на рысях в тучах поднятой пыли уходили на фронт эскадроны 25-й Чонгарской дивизии, среди лихих кавалеристов, ловко гарцевавших на бешеных конях, люди увидели нелепую, жалкую фигурку, еле державшуюся на лошади. Это был Симха Кавалерчик. Еврейский мальчик, хилый и тщедушный, боявшийся всего на свете – и людей и лошадей. Не помня себя, как во сне, он записался добровольцем к Буденному, и никто не прогнал, не посмеялся над ним. Назвали словом «товарищ», нацепили на него тяжелую саблю, нахлобучили на голову мохнатую папаху, сползавшую на глаза, и в первый раз в жизни он вскарабкался на спину коню, затрясся, закачался в седле, не попадая ногами в стремена, судорожно уцепившись за поводья, и в клубах пыли, под гиканье и свист, исчез, растворился в конной лавине, уходившей из нашего города на Запад, против польских легионов Пилсудского.

Нет, мой дядя не погиб. Иначе мне было бы нечего больше рассказывать. Он вернулся в наш город, когда отгремела гражданская война. Вернулся как из небытия, когда о нем уже все забыли.

Как он выжил, как уцелел – одному Богу известно. Рассказчик он был неважнецкий, и выжать из него что-нибудь путное не было никакой возможности. А кроме того, он вернулся с войны безголосым. Как я понял с его слов, он сорвал голос во время первой кавалерийской атаки. Он мчался на своем коне вместе со всеми, размахивая саблей, и не видел ничего вокруг. Все его силы ушли лишь на то, чтоб не свалиться с коня. Он ошалел от страха и вместе со всеми кричал диким, истошным, звериным криком. Но, должно быть, кричал громче всех, потому что навсегда повредил голосовые связки, и долго потом вообще разговаривать не мог, и до конца жизни издавал какие-то сиплые звуки, когда хотел что-нибудь сказать.

Он ни на грош не окреп на войне. Остался таким же тощим и хилым. Да вдобавок стал кривоногим, как все кавалеристы, и широкие кожаные галифе, в каких он вернулся домой, превращали его ноги в форменное колесо. Привез он с фронта кроме каменных мозолей, набитых на худых ягодицах от неумения сидеть в седле, также десяток русских слов, среди которых были и непристойные ругательства, и такие диковинные выражения, как «коммунизм», «марксизм», «экспроприация». От первых он быстро отвык, потому что был очень кроткого нрава и не мог обидеть человека, но зато вторые произносил часто и не всегда к месту, и в глазах у него при этом появлялся такой горячечный блеск, что спорить с ним просто не решались.

iknigi.net

Читать онлайн "Попугай, говорящий на идиш" автора Севела Эфраим - RuLit

Развязаться с Аллой долго не удавалось. Выплату денег она каждый раз переносила на новый срок и этим держала Аркадия на привязи. Алла развернула в Риме кипучую деятельность: собирала высланный нелегально товар, взимала долги. И снова вокруг нее увивались мужчины южного типа, но уже не кавказцы, а итальянцы, а Аркадий гулял с девочкой, пока мама была занята, по римским улицам и площадям и пояснял ребенку, что они видят перед собой, вспоминая запавшие в голову еще со школьных времен сведения из истории древнего мира.

Наконец, у Аркадия истощилось терпение.

Улучив момент, когда они остались с Аллой вдвоем, Аркадий потребовал расчета, а не то…

— А не то? Что ты мне сделаешь? — насмешливо прищурила на него свои густо подведенные серые глаза Алла.

— Сделаю, — дернул губами Аркадий.

— Ничего ты не сделаешь, губошлеп. За такие слова тебя бы следовало прогнать, не дав ни копейки, но я добрая, отходчивая.

Алла денег не дала, а великодушно согласилась покрыть свой долг товаром. Она показала ему русскую икону — большую, в трещинах темную доску с полуоблупленным ликом Христа. Икона пришла из Москвы, завернутая в газеты «Правда» и «Известия», их использовали для упаковки, и на одной из страниц был портрет Брежнева, того самого, кому-когда это было? — Аркадий Полубояров открыл глаза.

— Возьми эту икону и продай. Цена ей больше двух тысяч долларов. Поторгуешься — и три тысячи выбьешь. Бери и знай мою доброту.

Я этого не видел. Но один мой знакомый клялся, что был свидетелем вот какой картины. По Риму, в страшную жару, толкаясь на тесных и потных тротуарах, двигалась странная фигура, на которую недоуменно оглядывались прохожие. Немолодой еврей с печальными глазами, вислым носом и вялыми мягкими губами, истекая потом и прикрыв от солнца голову носовым платком, тащил на спине тяжелую доску с намалеван-ным на ней изображением Христа. Обрывки упаковки свисали клочьями газетной бумаги с краев иконы, и с одного из клочьев строго и недовольно смотрел на итальянцев советский лидер Брежнев.

Аркадий таскал икону по всему Риму, из конца в конец, переводя дух в антикварных лавках. Там он показывал товар и на жуткой смеси русского языка с итальянским и несколькими словами на идише пытался объясниться. Ему не давали трех тысяч долларов, которые посулила ему Алла, и не дали и двух тысяч, которые она ему была должна. С неимоверным трудом ему удалось получить за икону пятьсот долларов, и он был счастлив не только потому, что получил хоть какие-то деньги, а из-за того, что больше не надо было таскать на спине эту тяжесть, стирая кожу до крови и наживая себе нарывы на лопатках.

А главная радость была от того, что связь с Аллой порвалась окончательно, он стал свободным человеком, неженатым и никого не боящимся. Он вернулся к своему былому амплуа «холостяка» и «завидного жениха», и на его толстых губах снова заиграли блудливая ухмылочка, какая всегда возникала у него при встрече с женщинами не старше, скажем, сорока лет.

В Риме можно было, наконец, одеться по-человечески. Джинсы, настоящие американские джинсы, синие, с блеклыми подпалинами на коленях и заду, за которые в Москве надо было отдать состояние, чтобы получить их из-под полы, на черном рынке, здесь продавались на каждом углу и совсем по дешевке. Но пусть в джинсы облачаются одесские и киевские мальчики. Аркадий Полубояров, москвич, интеллигент, зрелый мужчина с тонким и разборчивым вкусом, оделся самым изысканным образом: замшевый пиджак с кожаными пуговицами — он всю жизнь мечтал о таком, туфли-мокасины, мягкие и легкие, как перчатки, фуляровый платок на шее, в расстегнутом апаш вороте рубашки (35% хлопка, 65% полистирол, не мнется, в глажке не нуждается). Голова блестела бриллиантином, в тонких черных усиках, отращенных уже за границей, проглядывали редкие нити благородной седины. В Москве он курил сигареты, а в Риме — толстую коричневую сигару. Сигару он не курил: сразу начинается удушающий кашель, а также и по той причине, что курение сигар разорило бы дотла. Поэтому у него была одна-единственная сигара — толстая, темно-коричневая, с обкуренным концом. И никогда не дымившая. Погасшая. Он носил ее, как носят галстук, небрежно зажав толстыми губами и стараясь не заслюнявить. А то сигара раскиснет, рассыплется, придется разориться на новую.

Сигара была ему к лицу. С нею в зубах он походил на латиноамериканца. Этакого бизнесмена из Рио-де-Жанейро, заскочившего в Европу поразвлечься, а заодно и подписать парочку контрактов на поставку, скажем, кофе.

В ожидании визы в Америку Аркадий фланировал по римским улицам. Его видели на виа Венетто, на вилле Боргезе. Он толкался среди паломников на площади перед добором Святого Петра, оценивающе щурился на проституток на Пьяцца-дель-Пополо. Только лишь щурился. Проститутки в Риме были совсем недороги. Но барахло в магазинах еще дешевле. И надо быть сумасшедшим, чтобы отдать за сомнительное удовольствие, причем за один раз, стоимость пары приличной обуви. Уж лучше заняться онанизмом. Не истратишь ни одной лиры, и полная гарантия от венерических болезней. Среди эмигрантов из России, которые заполонили Рим в такой степени, что вслух заматериться на улице опасно — обязательно рядом окажется женщина, которая скорчит кислую или негодующую гримасу, найти себе бесплатную сожительницу, чтоб на равных началах: ты — мне, я — тебе, удовлетворить взаимно половые потребности, Аркадию тоже не посчастливилось. Хоть одиноких евреек, правда с детьми, которые оставили на родине своих русских мужей, кругом было полно, но войти с ними в близкий контакт, завершающийся постелью, ему не удавалось.

Его сторонились и женщины и мужчины. Так что, будь он даже гомосексуалистом, шансы на успех все равно равнялись нулю. А избегали его бывшие соотечественники по той же причине, что и в Москве. За длинный язык, который уже однажды доставил ему много хлопот.

В компании эмигрантов, чтобы как-то выделиться, обратить на себя внимание, он стал напускать на себя томную загадочность, намекая на то, что он знает кое-что, о чем не каждому дано знать. А что бы хотели знать русские евреи, томящиеся, как на горячей сковородке, в Риме, без твердой уверенности, что их впустят в благословенную Америку? По русско-еврейскому Риму носились слухи, что бывших коммунистов на пушечный выстрел не подпускают к Америке. И комсомольцев. А ведь почти каждый в России торчал в комсомоле, пока седина не ударяла в бороду. Людей с психическими отклонениями, то есть попросту малохольных, отправляли в Израиль. И только туда. Никто больше не хотел принимать. Пусть, мол, резвятся на исторической родине, среди своего брата еврея.

Аркадий намекнул, что он на короткой ноге кое с кем из американцев.

— Из посольства?

— Мелкая шушера, — пожимал плечами Аркадий. — Есть кое-кто поважнее. Из тех, кто не любят афишироваться. Им это ни к чему. Но решают они. И только они.

Людям нетрудно было догадаться, кого имел в виду Аркадий. У него рука в Си-Ай-Эй. Он на короткой ноге с американской разведкой. И контрразведкой тоже. Лучше при нем держать язык за зубами. Возможно, ему даже и платят за то, что всякие сведения приносит. Вынюхает, кто что скрывает в своем прошлом, и — туда. Хау ду ю ду? Принимайте отчет! Известно, на какие денежки он ходит, в замше и раскуривает дорогие сигары.

Как и в Москве, в Риме тоже образовался вокруг Аркадия вакуум. Русские евреи его избегали. И мужчины. И женщины. Так что спал он как монах и только облизывался на проституток, а по ночам ему снились кошмары на сексуальной почве.

Но добро бы только этим все и ограничилось. Судьба не знала милосердия к Аркадию.

Одному одесскому мяснику с Привоза американцы отказали из-за того, что скрыл такой немаловажный факт своей биографии, как пребывание в рядах славной партии коммунистов. Нашли коммуниста! Ворюга! С уголовной рожей. И бандитскими замашками. Ему партийный билет как ширма, чтоб за ней свои дела крутить и этим самым подрывать экономику СССР. Он этот коммунизм видел в гробу в белых тапочках. В Америке он будет как рыба в воде. Гангстер лучшей пробы! Любая мафия не побрезгует пополнить им свои ряды.

www.rulit.me

Читать онлайн "Попугай, говорящий на идиш" автора Севела Эфраим - RuLit

Нет! Коммунист! Скрыл! Отказать! Одесского мясника наконец согласилась впустить Канада, и он, успокоившись, на досуге стал прикидывать, кто это его заложил американцам. Кому было известно, что он имел несчастье числиться в России в коммунистах? В его памяти всплыла потасканная рожа Аркадия, который на короткой ноге с американцами, и поэтому мясник с ним советовался о своей беде. Осведомитель! Стукач! Ему открыли душу, а он, фрайер, несет в Си-Ай-Эй!

Когда Аркадий ночью безмятежно поднимался по истертым ступеням знаменитой лестницы на площади Испании, известной ему по давно виденному фильму «Девушки с площади Испании», кто-то кулаком, тяжелым, как молот, стукнул его по макушке, и он полетел вниз, считая носом ступени, одну за другой, десятую и двадцатую, пока не затормозил в самом низу, уткнувшись бесчувственным теменем в бортик фонтана, не менее знаменитого, чем лестница.

Он очнулся от утренней прохлады, и поначалу ему показалось, что это не наяву, а он смотрит фильм «Девушки с площади Испании». Тем более что по лестнице сбегали вниз, хохоча, точно такие же, как в фильме, девицы. Но, завидев распростертого на земле немолодого джентльмена, они бросились врассыпную, и это окончательно вернуло его к реальности. Он смочил голову водой из фонтана, смыл с носа и подбородка запекшуюся кровь. А вот сигары не нашел. Искрошилась и рассыпалась в прах, когда он катился по ступеням. Пришлось потратиться на новую сигару, обкурить ее и, погасшую водрузить на прежнее место, в угол рта.

Недолго торчала в его губах и эта сигара. Аркадий ее тоже потерял. И уж другой не покупал. И денег не было, да и ему стало не до того.

А произошло это таким образом.

Наконец, после томительного ожидания, его, как и всех других эмигрантов, вызвали в консульство на беседу. Аркадий явился туда при полном параде, почистив замшевый пиджак, надраив бархоткой туфли, выстирав фуляровый платок и повязав его пышным бантом на шее. Обкуренная сигара, как короткоствольная пушка, сидела в его запекшихся от волнения губах.

Его провели в маленькую комнатку, где стоял сейф и письменный стол. А за столом сидел американец с таким же, как у Аркадия, еврейским носом и заговорил с ним по-русски, с каким-то непривычным акцентом. Не нужно было быть большим умником, чтобы догадаться, кто таков этот малый. Офицер Си-Ай-Эй. А кто еще в Америке разговаривает по-русски, скромно сидит в самой дальней и самой крохотной комнатке консульства? Даже трехлетний ребенок, аккуратный зритель советского телевидения, не станет долго ломать себе голову.

Он улыбался. И Аркадий улыбался.

Он вежливо осведомился, почему Аркадий не пожелал поехать на историческую родину евреев, в государство Израиль, а предпочитает ехать в Америку. И Аркадий также вежливо осведомился, почему он с такой еврейской физиономией предпочитает оставаться под американским флагом, а не отдать свой талант разведчика своему народу в государстве Израиль.

Американец перестал улыбаться, а Аркадий не перестал. Улыбка приклеилась к его толстым воспаленным губам и даже не исчезла, когда ему было сказано конфиденциально :

— По имеющимся у нас сведениям вы, Аркадий Полубояров, служили в советской секретной полиции КГБ в качестве осведомителя.

Аркадий все еще улыбался, выпятив навстречу американцу свою сигару, и американец перегнулся через стол, щелкнул зажигалкой, поднес огонек к обкуренному концу сигары. Аркадий втянул вместе с воздухом едкий дым, задохнулся, зашелся кашлем и выплюнул вонючую сигару в услужливо подставленную американцем пепельницу.

Аркадию отказали во въезде в Америку. И он, с одеревеневшей кожей не только на лице, но и на всем теле, покинул консульство, забыв в пепельнице свою сигару.

Новую покупать уже не стал. И когда его, ошалевшего от свалившихся бед, встречали на улицах Рима те, что видели его прежде, то им казалось, что без сигары он выглядит каким-то полуодетым, словно выскочил из дома, забыв очень важную часть своего туалета.

Это был конец. С таким жутким пятном в личном деле ни одна приличная страна его не примет. Даже Красный Китай. Его длинный болтливый язык, обер— нувшись вокруг непутевой головы, вонзил ядовитое жало в собственный затылок, как это бывает не у людей, а только у пауков, обитающих в пустыне Каракум и называемых тарантул.

Спасение пришло с самой неожиданной стороны.

Бывшая фиктивная жена Аркадия Алла, ухитрившись стать итальянской гражданкой и развернувшая свой бизнес в Милане, узнав о его беде и не на шутку испугавшись, что он, не дай Бог, застрянет в Италии и будет висеть на ее шее, пустила в ход все свои чары и таланты и заставила капитулировать американское консульство. Она сумела убедить Си-Ай-Эй, что он, Аркадий Полубояров, никогда не был агентом КГБ, а просто-напросто-шут гороховый с длинным языком. Как бывшая жена она дала в этом присягу, и ее любовник, итальянский бизнесмен, тоже клятвенно подтвердил его, Аркадия, политическую непорочность.

Казалось, фортуна улыбнулась ему.

Он жил в Нью-Йорке, в плохонькой квартирке в Бруклине, но все же попросторней, чем он имел в Москве. И работу нашел. По профессии. Ретушером в журнале. Порнографическом. Платили не Бог весть сколько, но зато какое наслаждение испытывал Аркадий, обрабатывая фотографии с мужскими членами крупным планом и женскими прелестями, развернутыми анфас. Это было куда привлекательней, чем корпеть над сытыми физиономиями советских вождей.

Одно смущало его и отравляло существование. Ему казалось, что Си-Ай-Эй не оставило его без надзора и неусыпно следит за его поведением. В каждом, кто останавливал свой взор на нем, он подозревал агента, ведущего наблюдение. Аркадий каждым своим шагом старался убедить американские власти в своей полной лояльности и везде, и дома и на работе, к месту и не к месту, расхваливал Америку на все лады. Какое-то его высказывание попало даже в газету «Нью-Йорк Тайме», и это привело к событиям, от которых Аркадия сначала бросило в жар, а потом в холод.

Как-то поздно вечером зазвонил телефон, и из трубки донесся хриплый задыхающийся голос. По-русски. Почти без акцента.

— Полубояров? Фамилия точная? Ошибки нет?

Аркадий подумал, что это проверка, длинная рука Си-Ай-Эй, и поспешно подтвердил:

— Я— Полубояров. По всем документам.

— Ах ты, сукин сын, Полубояров! — возликовал голос. — Да мы ж с тобой родня!

— Какая родня? Простите, не понимаю… У меня в Америке нет никакой родни.

— Не было, а сейчас есть! Ты же Полубояров? И я — Полубояров. Я — донской казак. А ты?

— Я? Я… москвич.

— Ну, значит, наша фамилия по всей Руси распространилась. Генерал-то Полубояров тоже из наших. Верно? Небось, встречал?

— Генерала? Да… он, некоторым образом, мой… я бы сказал… дальний… но… родственник.

— Значит, и мой! Мы, Полубояровы, все родственники. Куда бы судьба ни закинула. А корень один — Дон-батюшка. Потомственное казачество. Ясно?

— Ясно!..

— Тебе сколько лет?

— Пятьдесят… с небольшим…

— А мне… угадай? Не допрешь. Под девяносто! Я был есаулом у генерала Мамонтова. Ох, мы большевиков рубали шашками… Пополам… Хрясь! Хрясь! Ты, часом, не большевик? А?

— Нет… Что вы?

Тогда наш! Только вот имя… Аркадий… не наше. Не казацкое. Откуда у тебя, Полубоярова, такое имя?

— Не знаю… Не выбирал имени… Как назвали…

— Большевики все смешали. Ладно. Рад я, что нашел тебя. А то, думал, помру, чужие люди все порастаскают. А я-то кое-чего нажил… Два дома есть… И в банке… Хоть Полубоярову, родственнику оставлю. Ты, того, не мешкай. Приезжай, голубчик, погляжу на тебя. Расцелую твою полубояровскую рожу. И справим документы. Завещание.

Езды было полчаса от Нью-Йорка. За Гудзон. Через мост Вашингтона. Там жило немало русских. Из первой и второй эмиграции. Аркадий числился в третьей. Он, не откладывая, отпросился с работы на день, добрался на метро до моста, а там пересел на автобус. И пока ехал, мягко покачиваясь, по огромному висячему мосту через реку Гудзон, широкую, как Волга, с бардами и парусными лодками далеко внизу, прикидывал в уме, как он распорядится свалившимся с неба наследством, где откроет свой собственный офис, в какой части Манхэттена снимет квартиру и как начнет играть на бирже, потому что только на бирже, как он понимал, можно без труда сделать из одного доллара два, из миллиона — десять миллионов. И вот тогда он будет настоящим, полноценным американцем. И съездит в Европу развлечься. И снова пройдется по Риму. Но как! Во рту у него не будет той потухшей сигары. Он будет дымить, как паровоз. Что ему сигары? Мелочь. Шикарный отель! В ресторанах сам метрдотель подносит меню. А уж женщины… Отборные… Не старше двадцати пяти лет! Синьор, синьор… А, идите вы все к… На денежки мои польстились! Вы меня полюбите… мою душу.

www.rulit.me


Смотрите также